Максим Горький. Биография Горького. Произведения

Биография Горького

Романы Горького

Пьесы Горького

Рассказы ГорькогоМакар ЧудраСтаруха ИзергильЧелкашКоноваловПесня о Соколе Песня о буревестникеЧеловекРождение ЧеловекаЛедоходСтрасти-мордастиЖенщина ПокойникКладбищеНа пароходеКнигаКак сложили песнюГривенникВечер у СухомяткинаЕралашЛегкий человекТимкаЗрителиИзвозчикТоварищ!Хозяева жизниЖрец морали

Повести



Кладбище

 

В  степном  городе, где мне жилось очень скучно, всего лучше и красивее
было  кладбище, - я часто гулял на нем и однажды заснул в ложбине между двух
могил, как в люльке, на густой и сочной, сладко пахучей траве. 
     Меня  разбудили  удары  о  землю  близко  моей головы; мягко отталкивая
меня,  земля вздрагивала, гудела, - я вскочил, сел, сон был крепок, и глаза,
ослепленные  его  бездонной тьмою, не сразу поняли, в чем дело: в золотистом
огне  июньского  солнца  жутко  качалось  темное  пятно,  прильнув  к серому
кресту, а крест тихонько скрипел. 
     Потом   -  неприятно  быстро  -  это  сверкающее  пятно  приняло  формы
человека:   держась   рукою  за  крыло  креста,  стоял  небольшой  старичок,
остролицый,   с   густым   клочком  серебряных  волос  под  нижней  губою  и
воинственно закрученными вверх толстыми белыми усами. 
     Вытянув  руку в воздух и покачивая ею, он сосредоточенно бил каблуком в
землю, искоса бросая на меня сухие взгляды темных глаз. 
     - Что такое? 
     -  Змея,  -  ответил  он  барским  баском  и  указал  длинным пальцем с
перстнем  на нем под ноги себе: на узкой тропе, прикрытой травою, вздрагивал
маленький ужик, судорожно поводя хвостом. 
     - Это - уж, - сказал я сердито. 
     Старик  отшвырнул  носком  сапога  тускло  блестевший  жгут,  приподнял
соломенную шляпу и, шагая твердо, пошел прочь. 
     - Благодарю вас, - сказал я; он, не оборачиваясь, отозвался: 
     - Если это - уж, тогда опасности не было... 
     И быстро исчез среди памятников. 
     Я взглянул в небо, - было около пяти часов. 
     Вздыхал  над  могилами степной ветер, тихонько покачивая стебли трав; в
теплом  воздухе плыл шёлковый шелест берез, лип, ольхи и густых кустарников.
В  летнем  шорохе  кладбища  слышна покорная грусть, - она вызывает какие-то
особенно прямые и честные мысли о жизни, о людях. 
     Покрыв  тяжелым  шатром  зелени холмы, белый и серый камень памятников,
вытертые   снегом,  вымытые  дождями  кресты  и  решетки  оград,  -  богатая
растительность  скрывает  близость  чумазого  города, осыпанного черноземной
пылью, жирной как сажа, задерживает его мутный шум, пыль и злые запахи. 
     Шагаю  по  запутанным  тропам  среди  бесчисленных  могил;  вижу сквозь
просветы  в  зеленом  пологе  золоченый  крест колокольни, высоко и серьезно
поднятый  в  небо  над  всеми  крестами  могил. У подножий памятников в ризе
кладбища  пестреют  скромные цветы, - над ними хлопотливо жужжат пчелы, осы;
в  молитвенный  шорох  трав  победоносно  вторгается  песня  жизни, не мешая
думать  о  смерти.  Бесшумно  перепархивают  темные  птицы,  их полет всегда
заставляет, вздрогнув, недоверчиво смотреть - птица ли?.. 
     Всюду  трепещет  золотой  огонь  солнца,  тесно заселенное кладбище как
будто  колышется, бугры могил напоминают море после бури, когда ветер упал и
зеленая равнина его покрыта гладкими, без пены, волнами. 
     За  оградой,  в  голубой  пустоте,  торчат,  дымясь,  трубы маслобоек и
мыловаренных  заводов,  пятна  крыш  лежат разноцветными заплатами на темном
рубище  города,  жмурятся на солнце всевидящие очи - слуховые окна чердаков.
Сейчас  же  по ту сторону ограды лежит зеленая полоса скудного дерна, на нем
качаются  какие-то  бедные,  сухие  стебли. Дальше - пожарище, черная полоса
земли,  усеянной  грудами  закопченного  мусора,  рассыпавшихся печей, серой
золы,  угольной  пыли.  В  небо  разинулись  черные  вонючие  ямы  сгоревших
погребов:  мещане-домохозяева  по  ночам  сливают  в  них  -  из  экономии -
содержимое  выгребных  ям.  Из  бурьяна  торчат,  лоснясь,  большие головни,
разноцветно  блестит  на  солнце битое стекло неточно смеется. В двух местах
этой  черно-бурой  площади,  полукольцом обнявшей кладбище, прорезались, как
два  зуба,  новые,  желтые  постройки,  -  маленькие, жалкие среди мусора- и
густых зарослей лопуха, конского щавеля, свинцовой полыни. 
     Лениво  бродят  пестрые  куры,  похожие  на  торговок, а солидные рыжие
петухи  напоминают  пожарных.  В  ямах  подполий  ютятся  бездомные собаки с
печальными  глазами,  в  зарослях  бурьяна чахлые, старые кошки подстерегают
воробьев.  Играют  дети,  -  жалко  видеть,  как они прыгают по оскверненной
земле и вдруг исчезают где-то в ее грязных морщинах. 
     А  за  пожарищем вытянулся длинный ряд дрянненьких, тесных домиков, они
густо  набиты скучными людьми, тупо и покорно вытаращили квадратные глаза на
искрошенный,  красный кирпич ограды кладбища и темную массу деревьев на нем.
В  одном из таких домиков я и живу, - моя крошечная конура пропитана запахом
лампадного  масла,  и каждый вечер ко мне просачиваются благочестивые вздохи
и  возгласы  домохозяина, Ираклия Вырубова, чиновника казенной палаты. Когда
я  смотрю  из  окна  через  мертвую  полосу  сожженной и загаженной земли на
кладбище, оно кажется прекрасным и ласково манит к себе. 
     Между  могил,  точно  следя  за  мною,  мелькает темная фигура старика,
разбудившего  меня,  - его соломенная шляпа, сильно отражая солнце, качается
среди  крестов,  как  цветок  подсолнечника.  Я тоже слежу за ним и думаю об
Ираклии  Вырубове:  неделю  тому  назад  жена  его  - женщина тощая, злая, с
длинным  носом  и  зелеными  кошачьими  глазами  -  ушла  пешком  в Киев, на
богомолье;  он тотчас же привел откуда-то косоглазую толстую девицу и назвал
ее мне двоюродной племянницей. 
     -  Святое имя - Евдокия, а я привык именовать - Диканька. Прошу любить,
однако - предупреждаю - девица не допускающая... 
     Огромный,  сутулый  и  бритый,  как  повар,  Вырубов  всегда озабоченно
поддергивал   штаны,   сползающие  с  его  живота,  набитого,  должно  быть,
арбузами.  Его  толстые губы жадно приоткрыты, в бесцветных глазах -замерзло
выражение неутолимого голода. 
     По вечерам я слышу: 
     -  Диканька,  поди-ка,  почеши-ка  мне  спину...  Между  крылец... О-о,
во-от! Ишь ты, вырастила сколько... 
     Диканька  визгливо  хохочет, я двигаю стулом или бросаю книгу на пол, -
визг и жадный шёпот гаснут, слышен тяжкий вздох: 
     -  О-о...  Преподобный  отче  Николае, моли бога о нас... Квасу на ночь
припасла? 
     Они  переходят  тихонько  в  кухню  и  там визжат, хрюкают, как свиньи.
Седоусый старик легким прыжком молодого человека перескочил тропу, 
     встал  перед  большим  памятником  серого  гранита и внимательно читает
надпись.  Лицо  у  него не русское, одет он в темно-синюю тужурку с отложным
воротником,  черный  галстук  завязан пышным бантом и очень оттеняет серебро
плотной,  точно  литой  бородки.  Между задорными усами - длинный хрящеватый
нос,  на серой коже щек - сеть тонких красных жилок. Руку он поднял к шляпе,
точно  отдавая  честь  усопшему,  читает черные слова надписи и одним глазом
смотрит  на  меня.  Это  мне  неприятно,  нахмурившись,  я  прохожу  дальше,
продолжая думать о своей улице. 
     Как  всегда,  между  могил шляется Пимаша, тихопьяненький, разорившийся
купец  Пимен  Кропотов;  спотыкаясь  и  падая,  он  ищет  могилу своей жены.
Согбенный,  с  маленьким  птичьим  лицом  в  сером  пухе, с глазами больного
зайца,  весь  он  точно  изжеван  острыми  зубами.  Третий  год  он ходит по
кладбищу,  слабые  ноги едва держат его небольшое, разрушенное тело, - когда
он,  запнувшись,  упадет,  то  долго  не может встать, хрипит, шарит в траве
руками,  рвет ее, нюхает острым носом, красным, как будто кожа снята с него.
Жена  умерла  и  погребена почти за тысячу верст отсюда, в Новочеркасске, но
Пимен  не  верит  в это и, часто мигая мокрыми, погасшими глазами, бормочет,
задыхаясь: 
     - Наташа... да, Наташа же... 
     Почти  каждый  день  бывает  госпожа  Христофорова,  высокая  старуха в
черных  очках,  в  сером,  простом,  как  саван,  платье,  отделанном черным
бархатом,  с  палкой в костлявой руке, - у нее уродливо длинные пальцы. Щеки
ее   дряблого  лица  опустились,  как  тряпочки,  из-под  кружевной  косынки
начесаны  на висни, закрывая уши, седые до зеленого волосы, - она идет очень
медленно,  очень  уверенно и никогда никому не уступает дорогу. Где-то тут у
нее лежит сын, убитый во время кутежа. 
     С  книгой  в  кармане  парусинного  пиджака,  с сачком в красной руке и
жестяной  коробкой  на  ремне  через  плечо,  каждое воскресенье после обеда
является  на  кладбище  тонконогий,  близорукий надворный советник Праотцев,
бывший  учитель;  улыбаясь  до ушей, острых и оттопыренных, точно у кролика,
он  прыгает между могил, машет над ними сачком, как белым флагом, - кажется,
что он просит мира у смерти. 
     Пред  вечерней  он  идет  домой,  - за оградою его поджидают мальчишки,
прыгают, как щенята вокруг аиста, и весело кричат разными голосами: 
     -  Надворный,  надворный!  В  Сухиниху  влюбился,  в лужу провалился, -
надворный! 
     Он  сначала  смущенно  открывает большой рот и, крякнув голосом старого
грача,  притопывает ногою, как бы собираясь плясать под эти крики, а потом -
сердится  и,  согнувши  спину,  держа  сачок штыком, бегает за мальчишками с
визгом: 
     - Отца-ам... матеря-ам... 
     Сухинина  -  нищая; она круглый год во всякую погоду сидит на маленькой
скамейке  у  калитки кладбища, привалясь к ней камнем. Ее большое, кирпичное
многолетне  пьяное лицо, всё в темных пятнах, обморожено, вспухло от ветра и
пьянства,  сожжено  солнцем,  глаза  у нее заплыли и гноятся. Когда мимо нее
идут,  она протягивает короткую руку с деревянной чашкой и басом возглашает,
точно ругаясь: 
     -   Христа  ради...  родителей  поминаючи...  Однажды  ветер  со  степи
неожиданно принес сизую 
     тучу,  хлынул ливень, застиг старуху по дороге домой, сослепу она упала
в  лужу,  Праотцев хотел помочь ей подняться, но тоже упал рядом; с той поры
мальчишки всего города дразнят его. 
     Мелькают  и  еще темные безмолвные фигуры завсегдатаев кладбища, людей,
видимо,  на  всю  жизнь связанных с Ним крепкими цепями каких-то нержавеющих
воспоминаний;  ходят  они,  точно  непогребенные  мертвецы в поисках удобных
могил, жизнь оттолкнула их, смерть - не берет. 
     А  порою  из  высоких трав высунется угрюмая, глазастая морда бездомной
собаки,  пугая  умным  взглядом,  -  в  нем чувствуется печаль отчуждения, и
ждешь,  что  животное  сейчас  скажет  человечьим голосом какой-то правдивый
укор. 
     Иногда  такая  собака  стоит  на  могиле, поджав хвост, тихонько поводя
шершавой,  бесприютной  головою, - она долго стоит так, о чем-то думая. Воет
редко,  а  если начнет выть, - воет негромко и длительно... В густоте старых
лип   хлопочут   грачи,   галки,   слышен   тихий,  голодный  писк  птенцов,
уговаривающее карканье. 
     Осенью,  когда  ветер,  сорвав  листья,  обнажит сучки, - черные гнезда
будут  похожи  на  истлевшие головы в мохнатых шапках, - кто-то оторвал их и
воткнул  на  деревья  вокруг  белой, сахарной церковки во имя великомученицы
Варвары.  Осенью  на  кладбище все плачет, судорожно мечется - стонет ветер,
как обезумевший, ограбленный смертью любовник... 
     Старик  неожиданно  встал  у  меня  на  дороге,  поднял  руку и, строго
указывая на белый камень памятника, громко прочитал: 
     -  Под  сим  крестом  погребено  тело  раба  божия почетного гражданина
Диомида Петровича Усова. И - всё! 
     Он  поправил  шляпу,  сунул  руки  в карманы брюк и смерил меня строгим
взглядом темных, не по-стариковски ясных глаз. 
     -  Ничего не умеют сказать о человеке, - раб божий, только! Но - почему
раб удостоен гражданами почета? 
     -  Вероятно - жертвователь какой-нибудь... Старик топнул ногой о землю,
внушительно сказав: 
     - Напишите-с! 
     - Что - написать? 
     - Всё! И - возможно подробней... 
     Шагая  по-солдатски  широко,  он  пошел вперед, в глубину кладбища, я -
рядом  с ним. Он был по плечо мне, шляпа совершенно скрывала его лицо, я шел
наклоня голову, хотелось заглянуть в глаза ему, как в глаза женщины. 
     -  Так  -  нельзя! - говорил он негромко и мягко, точно жалуясь. - Этим
обнаруживается дикарство, невнимание к человеку, к жизни... 
     Выхватив руку из кармана, он очертил в воздухе широкий круг: 
     - Что знаменуется этим? 
     - Смерть, - ответил я, недоуменно пожав плечами. 
     Он  взмахнул головою, показав мне тонко выточенное, острое, но приятное
лицо, - усы его дрожали, когда он говорил, отчеканивая славянские слова; 
     -   "Смертию  смерть  все  конечне  погублена  бысть",  -  знаете  этот
богородичен? То-то-о! 
     Шагов  десять  он  прошел молча, быстро виляя по капризной тропе, потом
вдруг остановился, приподнял шляпу и протянул мне руку. 
     -  Будемте  знакомы,  молодой  человек:  поручик  Савва Яковлев Хорват,
служил  по государственному коннозаводству, а также по ведомству уделов. Под
судом  и  следствием  не был. Состою в чистой отставке от всех должностей...
Домовладелец. Вдов. Характера - неуживчивого. 
     Он подумал и добавил: 
     -  Тамбовский вице-губернатор Хорват - брат мой. Младший. Ему пятьдесят
пять, мне шестьдесят один. Ше-сть-де-сят и один! Да. 
     Говорил  он  быстро,  но  четко,  точно  мысленно  расставлял все знаки
препинания. 
     -  И  вот,  поручик  Хорват,  человек,  видавший  всевозможные  виды, я
недоволен кладбищами! Недоволен всюду и везде! 
     Он  снова  задорно  потряс  рукою  в  воздухе,  огибая широкую дугу над
крестами. 
     - Сядемте. Я вам объясню... 
     Сели  на  скамью  под  боком  белой  часовенки  над  чьею-то могилой, -
поручик  Хорват  снял  шляпу,  вытер  голубым  платком  лоб и густые волосы,
торчавшие на шишковатом черепе серебряными иглами. 
     - Вслушайтесь: клад-би-ще! А? 
     Он толкнул меня плечом и объяснил, понизив голос: 
     -  Клады  бы искать надо здесь! Клады разума, сокровища поучений. А что
я  нахожу-с?  Обида  и  позор.  Всем  -  обида!  "Вси в житии крест яко ярем
вземшии"  обижены  нами, и за это будете обижены вы, буду обижен я. Поймите:
"крест яко ярем" - а? Значит, 
     признано,  что  жизнь - трудна и тяжела? Почтите же достойно отживших -
они  ради  вас  несли  при  жизни  бремя  и ярем, - ради вас! А эти, там, не
понимают! 
     Он  махнул  шляпой,  и  по  тропе,  по  кресту  над  могилой мелькнула,
унеслась к городу маленькая, как птица, тень. 
     Надув  красные щеки, пошевелив усами, искоса поглядывая на меня молодым
глазом, поручик продолжал: 
     -  Вы  думаете:  полуумный старик, не более того? Нет, молодой человек,
нет-с!  Пред  вами  человек,  который  оценил  жизнь.  Посмотрите, разве это
памятники?  Что  они  напоминают  вам  и  мне? Ничего. Это не памятники, а -
паспорта,  свидетельства,  выданные  человеческой  глупостью самой себе. Под
сим  крестом  - Марья, под сим - Дарья, Алексей, Евсей, все - рабы божий и -
никаких  особых  примет!  Это  -  безобразие,  здесь людей, отживших трудную
жизнь,  лишили  прижизненного  образа, а его необходимо сохранить в поучение
мне  и  вам.  Образ  жизни  всякого  человека  -  поучителен;  могила  часто
интереснее романа, да-с! Вы - понимаете меня? 
     - Не совсем... 
     Он шумно вздохнул. 
     -  А  это - просто понять. Прежде всего я - не раб божий, но - человек,
разумно  исполняющий  все  добрые заветы его в меру моих сил. И никто - даже
сам бог - не вправе требовать от меня свыше того, что я могу дать. Так? 
     Я согласно наклонил голову. 
     - Ага? - вскричал поручик. - То-то-с! 
     Резким  движением он, нахлобучив шляпу на ухо, стал еще более задорным,
а затем развел руки и прогудел гибким баском: 
     - Какое же это кладбище? Это - позорище! 
     - Не понимаю, чего вы хотите, - осторожно сказал я. 
     Он живо ответил: 
     -  Я хочу, молодой человек, чтоб ничто, достойное внимания, не исчезало
из  памяти людей. А в жизни - всё достойно вашего внимания. И - моего! Жизнь
недостаточно  уплотнена,  и  каждый  из  нас  чувствует себя без опоры в ней
именно потому, сударь мой, что мы невнимательны к людям... 
     Нервно  выхватив из кармана брюк тяжелый, серебряный портсигар с желтым
шнуром и обильными монограммами, он сунул его мне, приказав: 
     - Курите! 
     Я  взял толстую папиросу, думая о поручике: "А беспокойно, должно быть,
людям  с тобою..." Закурили. Табак был страшно крепок, но старик затягивался
глубоко  и  жадно,  с  шумом  выгонял изо рта и ноздрей длинные струи дыма и
пристально  следил,  как тихий ветер относит на могилы синеватые облака. Его
глаза  потускнели,  углубились,  красные  жилки исчезли со щек, и лицо стало
серым. 
     - Каков табак? - спросил он тихо и полусонно. 
     - Очень крепок! 
     - Да. Это меня спасает. Я человек... возбужденный и нуждаюсь... 
     Не  кончив  -  он замолчал, со вкусом глотая дым и рассматривая большой
янтарный  мундштук. На монастырской колокольне неохотно ударили к вечерней -
ноющий  звук  поплыл  в  воздухе  лениво,  устало,  и  всё  вокруг сделалось
серьезнее, грустней. 
     ...Почему-то  мне  неотвязно  вспоминался  Ираклий  Вырубов,  в валяных
туфлях  на  тяжелых  лапах,  толстогубый, с жадным ртом и лживыми глазами, -
аккуратный  поручик  мог  бы  целиком  войти,  как в футляр, в это огромное,
пустое тело. 
     ...Воскресенье,  вечер.  На  пожарище  красно  сверкает  битое  стекло,
лоснятся  головни,  шумно  играют  дети,  бегают  собаки,  и ничто ничему не
мешает,  связанное  всё  поглощающей тишиною окраины города, пустотой широко
развернувшейся  степи,  прикрытое душным, мутно-синим пологом неба. Кладбище
среди этой пустыни - точно остров среди моря. 
     Вырубов  сидит  у  ворот  на  лавочке  рядом со мною, скосив похотливые
глаза  влево, где, под окном своего дома, на завалине, расположилась пышная,
волоокая   кружевница   Ежова,   истребляя   паразитов   в   темных   кудрях
восьмилетнего  сына  своего  Петьки  Кошкодава. Бойко перебирая привычными к
быстрым  движениям  пальцами,  она  сочным голосом насмешливо говорит в окно
невидимому мужу, торговцу старыми вещами на балчуге: 
     -  Да-а,  плешивый  чёрт,  как  же...  Взял  свою цену, да-а... Тебя бы
шандалом этим по калмыцкому носу твоему, - дурак! Свою цену... 
     Вырубов, вздыхая, лениво поучает меня: 
     -  Воля была дана в ошибку, хотя я отечеству моему - ничтожный слуга, а
это  мне  ясно-понятно!  Надобно  было  бы  обратить  все  помещичьи земли в
собственность  государеву,  - во-от как надобно было сделать! И тогда все бы
мужики,  мещане  - словом говоря - весь народ имел бы единохозяина. Народ не
может  жить  добропорядочно,  не  зная  -  чей  он? Народ - любовластник, он
желает  всегда  иметь над собой единоруководящую власти. Всякий человек ищет
над собою власти... 
     И,  повысив  гелос,  насыщая  каждое  слово  приторной ложью, говорит в
сторону соседки: 
     - Вот, возьмите в пример, - работящая, свободная ото всего женщина... 
     -  Это  от чего же я свободна? - отзывается Ежова, с полной готовностью
на ссору. 
     - Я ведь говорю не в осуждение, а в почет тебе, Павушка. 
     - К телке своей ласкайся! 
     Откуда-то из-за забора звонко вылетает ядовитый вопрос Диканьки: 
     - Это кто же - корова? 
     Вырубов тяжело встает и идет на двор, договаривая: 
     - Все люди нуждаются в присмотре единовластного ока... 
     Его   племянница  и  соседка  поливают  друг  друга  отборной,  звонкой
руганью.  Вырубов  встал  в  калитку,  как  в  раму,  и внимательно слушает,
причмокивая, приклонив ухо в сторону Ежовой. Диканька кричит: 
     - А по-моему, а по-моему... 
     -  Ты  меня  помоями  твоими  не  угощай,  -  на  всю улицу откликается
зубастая Павла. 
     ..Поручик  Хорват  выдул из мундштука окурок, искоса взглянул на меня и
неприязненно, показалось мне, шевельнул толстыми усами: 
     - О чем, смею спросить, мечтаете? 
     - Хотелось понять вас... 
     - Это - нетрудно, - сказал он, сняв шляпу и помахивая ею в лицо свое. 
     -  Это  -  в  двух  словах. Всё дело в том, что у нас нет уважения ни к
себе, ни к людям, - вы замечаете? Ага? То-то-с!.. 
     Его  глаза  снова  помолодели,  прояснились,  он  схватил  меня за руку
крепкими, приятно горячими пальцами. 
     -  А  -  отчего?  Очень  просто: как я буду уважать себя, где я научусь
тому, чего нет, понимаете - нет! 
     Он придвинулся еще ближе ко мне и вполголоса сообщил секретно: 
     -  У  нас, на Руси, никто не знает, зачем он. Родился, жил, помер - как
все! Но - зачем? 
     Поручик  снова возбуждался: краснело лицо, и нервные движения рук стали
ненужно быстры. 
     -  Всё  это  потому,  государь мой, что нами - частью забыта, частью не
понята,  в  главном  же  -  скрывается от нас работа человека, так-то-с! И у
меня есть идея... то есть - проект, да - проект... это в двух словах! 
     -  Нн-о-у...  нн-о-у, - докучно растекалось над могилами холодное пение
маленького колокола. 
     -  Представьте,  что  каждый  город, село, каждое скопление людей ведет
запись  делам  своим,  так  сказать  -  "Книгу  живота", - не сухой перечень
результатов   работы,   а  живой  рассказ  о  прижизненных  деяниях  каждого
человека,   а?   Но  -  без  чиновников!  Пишет  городская  дума,  волостное
правление,  специальная  "Управа  жизни",  -  я  не  знаю  кто, только - без
чиновников!  И  - пишется всё! Всё, что необходимо знать о человеке, который
жил с нами и отошел от нас! 
     Он протянул руки к могилам: 
     -  Я  должен  знать, за что положили свою жизнь все эти люди, я живу их
трудом и умом, на их костях, - вы согласны? 
     Я молча кивнул головою, а он торжествующе воскликнул: 
     -  Ага,  -  видите?  Обязательно  -  записывать все, что человек сделал
хорошо  или  поучительно плохо! Например: некто сложил печь, особенно спорую
на  тепло,  -  эапишите-с!  Некто  убил  бешеную собаку - записать! Выстроил
школу,  замостил  грязную  улицу, первый научился хорошо ковать лошадей, всю
жизнь  боролся  словом  и  делом  с  неправдой - за-пи-ши-те! Женщина родила
пятнадцать  человек  здоровых  детей,  -  а! - это очень нужно записать: это
великое дело - дать земле здоровых детей! 
     И,  тыкая  пальцем  в  серый намогильный камень со стертой надписью, он
почти закричал: 
     -  Под  сим  камнем  погребено  тело человека, всю жизнь свою любившего
одну  женщину  -  одну! - это нужно записать! Мне не нужно имен, - мне нужны
дела!  Я  хочу,  должен  знать  жизнь и работу людей. Когда отошел человек -
напишите  на  кресте  его  могилы  -  "крест  яко ярем", это надо помнить! -
напишите  для  меня,  для  жизни подробно и ясно все его дела! Зачем он жил?
Крупно напишите, понятно, - так? 
     - Да. 
     Поручик  продолжал  горячо, захлебываясь словами, махая рукой вдаль, на
город: 
     -  Они  там  -  лгуны,  они  нарочно  скрывают  работу, чтоб обесценить
человека,  показать  нам ничтожество мертвых и тем внушить живым сознание их
ничтожества!  Ничтожными легче править, - это придумано дьявольски умно! Да,
конечно,  легче!  Но - вот я: попробуйте, заставьте-ка меня сделать то, чего
я не хочу! 
     Брезгливо сморщив лицо, он точно выстрелил: 
     - Ап-параты! 
     Было  странно  видеть  задор  старика, слушать его крепкий басок, бодро
нарушавший  тишину  кладбища.  Высоко  над  могилами  лениво  таял, докучая,
будничный звук. 
     - Нн-о-у, нн-о-у... 
     Масляничный  блеск  сочных  трав  исчез,  погас,  и  все стало матовым;
воздух  густо насыщался пряным запахом намогильных цветов нарцисса, герани и
левкоя.,. 
     -  Нет,  лжете, каждый из нас стоит своей цены, - это прекрасно видишь,
прожив  на  земле  шесть  десятков  лёт!  Нет, вы не скрывайте: всякая жизнь
может  и  должна  быть  объяснена;  человек  -  работник  всему миру, он мой
учитель  в  худом  и  добром.  Жизнь  вся, насквозь - великое дело незаметно
маленьких  людей,  не  скрывайте их работу, покажите ее! Напишите на кресте,
над  могилой  умершего, все дела его и все заслуги, пусть они ничтожны, но -
покажите себя умеющим найти хорошее и в ничтожном. Теперь вы поняли меня? 
     - Да, - сказал я. - Да! 
     - Так-то-с! 
     Колокол  торопливо  крикнул  дважды  и  замолчал, оставив в воздухе над
кладбищем  печальный  струнный звук, а собеседник мой снова вынул портсигар,
молча  протянул  его  мне  и  стал тщательно раскуривать папиросу. Руки его,
маленькие  и  темные,  как  птичьи  лапы, немножко дрожали, голова опущена и
похожа на плюшевое пасхальное яйцо. 
     Курил и ворчал, недоверчиво, хмуро заглядывая в глаза мне: 
     -  Земля  сильна  трудом  людей...  Всякий  может  найти  себе опору на
земле... нужно только хорошо знать и помнить прошлое... 
     Кудрявые  дымы  над  городом  покраснели, слуховые окна зарделись ярким
румянцем,  напоминая мне багровые щеки племянницы Вырубова, - в этой девице,
как  и  в  дяде  ее,  было  что-то  решительно "не допускающее" думать о ней
хорошо и ласково. 
     Одна  за  другою  в  ограду  кладбища  вползали темные, лохматые фигуры
нищих; от крестов на землю ложились тени, такие же осторожные, как нищие. 
     Где-то далеко, в потемневшей зелени, дьячок тянул лениво и равнодушно: 
     - Ве-е-ечна-ая - ппа-а... 
     -  За  что? - сердито пожав плечами, спросил поручик Хорват. - За что -
вечная   память?  Может  быть,  она  лучше  всех  в  городе  солила  огурцы,
мариновала  грибы...  Может  быть, он был лучший сапожник или однажды сказал
что-то,  о чем по сей день еще помнит улица, в которой он жил. Объясните мне
человека! 
     И  лицо  его  окуталось облаком крепко пахучего дыма, сильно кружившего
голову. 
     Ветер  тихо  вздохнул,  наклонил  стебли  трав  в  сторону нисходившего
солнца, стало тихо, и в тишине резко прозвучал капризный женский голос: 
     - А я говорю - налево! 
     - Танечка, ну как же... 
     -  Забыли!  -  выдувая  дым  длинной  трубообраз-ной фигурой, проворчал
старик. - Забыли, где лежит родной или знакомый... 
     Над  красным  крестом  колокольни  плавал ястреб, а по камню памятника,
против  нас,  ползла  бледная  тень птицы, то соскальзывая за угол камня, то
снова являясь на нем. Следить за этой тенью было странно приятно. 
     -  Кладбище,  я  говорю,  должно  знаменовать  не силу смерти, а победу
жизни,  торжество  разума  и труда, так-то-с! Вы вот представьте себе, каким
оно  было  бы  по  моей  мысли!  Это  история всей жизни города, это было бы
способно  поднять  чувство уважения к людям... Или кладбище - история, или -
не  нужно  его!  Не  нужно  прошлого,  если  оно  ничего  не дает! История -
пишется?  Ну  да - история событий... но я хочу знать, как события творились
рабами божьими. 
     Широким жестом, как-то удлинившим его руку, он указал на могилы. 
     -  Хороший  вы  человек, - сказал я, - и хорошо, интересно жили, должно
быть... 
     Он, не глядя на меня, ответил тихо и задумчиво: 
     -  Человек  должен  быть  другом людей, - он обязан им всем, что есть у
него и в нем. А жил я... 
     Прищурив  глаз,  он  посмотрел вокруг, как будто искал нужное слово. И,
не найдя его, веско повторил уже сказанное им: 
     -  Надо  сдвинуть  людей  теснее, чтобы жизнь уплотнилась! Не забывайте
ушедших!   Всё  поучительно,  всё  полно  глубокого  смысла  в  жизни  рабов
божиих... так-то-с!.. 
     На  белые  бока  памятников  легли  багряные  жаркие отблески заката, и
камень  как  будто  налился  теплой  кровью;  всё  кругом  странно  вспухло,
расширилось,  стало  мягче и теплей, и хотя всё было неподвижно, но казалось
насыщенным  красной,  живой влагой, даже на остриях и метелках трав дрожала,
светясь,  багряная  пыль. Тени становились гуще, длиннее. За оградой, пьяным
голосом,  жирно  мычала  корова  и  кудахтали  куры, видимо ругая ее. Где-то
около церкви торопливо хрипела и взвизгивала пила. 
     Вдруг   поручик   засмеялся  бархатистым  смехом,  встряхивая  плечами,
поталкивая меня и ухарски передвинув шляпу на ухо. 
     -  А  ведь  я,  признаться,  -  сквозь смех говорил он, - подумал о вас
печально...  подумал,  что  вы...  вижу  -  лежит  человек  - гм? - думаю, -
почему,  а?  Потом  - ходит молодой человек по кладбищу, лицо хмурое, карман
брюк оттопырен, - э-э, думаю! 
     - Это - книга в кармане... 
     -  Ну,  да,  понимаю,  я  ошибся! Это приятная ошибка.., Но - однажды я
видел:  лежит  человек  около  могилы,  а  в  виске  - пуля, то есть - рана,
конечно... Ну, и, знаете... 
     Он подмигнул мне, снова смеясь негромко и добродушно. 
     -  Проекта  у  меня,  разумеется, нет, это просто - так... мечта! Очень
хочется, чтоб люди жили лучше... 
     Вздохнув,  он  задумался, помолчал. г - К сожалению - поздно захотелось
мне  этого...  Лет  пятнадцать тому назад, когда я был смотрителем усманской
тюрьмы, и... 
     Старик  вдруг  встал,  оглянулся,  нахмурив  брови,  и сказал деловито,
сухо, сильно двигая коваными усами: 
     - Ну-с, мне пора, идти! 
     Я  пошел  с  ним, хотелось, чтоб он еще и еще говорил приятным, твердым
баском, но - он молчал, шагая мимо могил четко и мерно, как на параде. 
     Когда  мы  шли  мимо  церкви,  сквозь  железные  решетки окон в красную
тишину   вечера   истекало,  не  нарушая  ее,  угрюмое  брюзжанье,  досадные
возгласы; как будто спорили двое и один скороговоркою частил: 
     -  Что-о ты сделал, что ты, что ты, что ты-и? А другой, изредка, устало
откликался: 
     - Отста-ань, о-отстань... 
     
     
                                 ПРИМЕЧАНИЯ 

     КЛАДБИЩЕ 

     Впервые  напечатано  в  журнале  "Современник", 1913, Љ 2, стр. 4 - 18.
Стр. 313. "Смертию смерть всеконечне погублена бысть" - "Октоих, 
     сиречь  Осмогласник  учебный".,  М.,  (б. г.), лист 82 (книга имеется в
личной   библиотеке  Горького;  цитируемые  в  рассказе  строки  подчеркнуты
Горьким). 
     "Вси  в  житии  крест  яко  ярем  вземшии"  -  Там  же,  лист 90 (также
подчеркнуто Горьким). 
     Стр. 317. "Книга живота" - "Книга жизни".